Эдвин Поляновский
Простая мудрость
Человека этого знаю с тех пор, как помню себя. Днем ли приезжаю в Старую Руссу, ночью ли, с поезда иду прямо к нему. Хоть в избе его не очень просторно, он всегда держит комнату с нетронутой постелью.
— Не ты, так другой кто может приехать,— объясняет он.
Могут приехать к нему старые латышские стрелки, бывшие партизаны, с которыми он прошел войну, учителя, музейные работники. Поскольку гости у него только дорогие, других нет, чтобы никто из них не оказался нежданным в доме, он и выделил им комнату. Постоянную.
Последний раз был я у Кухарева год назад. Тогда застал у него дома знакомого плотника из соседней деревни — высоченного, крепкого, с лохматыми бровями старика. Иван Петрович, знакомый Кухарева с довоенного еще времени, сидел, положив на стол огромные руки.
— Ты вот,— спрашивал он степенно,— расскажи, как там, за морями-океанами живут?.. Как думаешь, чем они от нас, а вернее… чем мы от них отличаемся?
Я стал рассказывать ему о комнате Кухарева, которую он отделил для гостей. О том, что, приезжая в Старую Руссу днем, я ни разу еще не застал его дома: то помогает соседу крышу чинить, то на другом конце улицы кому-то дрова пилит и колет, то ворота кому-то новые ставит… А случай с Румянцевым?
…Михаил Румянцев умирал от рака желудка. Как-то зашел к нему Кухарев. Крыша прохудилась, течет. Сбились возле больного детишки, трое — уже полусироты. Вернулся Владимир Иванович домой и попросил жену: «Поскреби-ка деньжат…» Потом пошел по соседям, те помогли. Купили рамы, балки, доски, шифер. Через два дня, в воскресенье, во двор к Румянцевым пришли двенадцать человек. Больной только глазами показал, чтобы вынесли его во двор. Кухарев командовал, распоряжался в доме, а Михаил Румянцев лежал на тихом июньском дворе, молча смотрел на все, потом заплакал.
— Теперь тебе умирать нельзя,— говорил через несколько дней Кухарев,— дом-то как новенький.
Больному в самом деле стало лучше. Однажды они с Кухаревым даже съездили на охоту.
Он прожил еще целый год. Это, конечно, Кухарев продлил ему жизнь. Вероятно, он мог бы вообще вылечить больного, если бы хоть немного смогла ему помочь медицина.
Такие вот дела, говорил я Ивану Петровичу. У одного журналиста прочел я мудрость, поразившую меня простотой: самое главное в твоей жизни — не ты сам. Главное — не ты сам… Так вот, отличие наше в том…
— Да, да, да… — говорил в задумчивости старый плотник.
* * *
Был вечер, потом ночь, потом было утро, а мы все говорили, говорили в этот мой приезд. Впервые приехал я к Владимиру Ивановичу не просто в гости, а в командировку. Впервые записывал в блокнот все, что он рассказывал мне, выстраивал хронологию его жизни, и многое о нем тоже открывалось мне впервые.
«Летом в семнадцатом отец мой Иван Васильевич, крестьянин-середняк, помогал однажды соседскому парнишке запрягать лошадь, та взбрыкнула и ударила отца сразу двумя ногами — в голову и в грудь.
Мать одна с троими осталась. Году что-то… да, верно, в 27-м встали мы на ноги, подокрепли, забрал я две буханки хлеба, красный материн полушубок — овчинный, дубленый и — в Борки, в ШКМ. Школу крестьянской молодежи.
Ездили по деревням, агитировали за коллективизацию. Потом мы организовали свой колхоз. На базе школьного хозяйства. Пришел к нам безлошадный церковный дьячок, еще Дарья Зверева, вдова, плуг у нее плохой, гужи рваные. Смеялись над нами: колхоз — дьячок, вдова да школьники.
В май, под пасху, напали на нас дубровские кулаки с кольями. Мы — пахари — в воду. Они стали бить кольями лошадей. В общем, ходили мы тогда по двое-трое. Гребнев, завхоз школы, пошел с собрания один, и его убили. Пятеро детей осталось.
Потом о нас стали статьи писать, прогремели мы, меня и Павла Биткова в Ленинград на областной актив комсомольцев отправили. Выступали мы на машиностроительном имени Ленина, на «Светлане», на «Красном треугольнике». Рабочие стали собирать семье Гребнева кто что: одежду, платье, сапоги, крупу, колбасу. Набрали — вагон. И так и отправили по железной дороге подарок ленинградцев.
После армии я в Кузьминское к матери вернулся. Болела она. У нас тогда две учительницы квартировали. Старуха — она математику в старших классах вела, и молодая. И я молодой, к тому времени коммунистический университет закончил, географию преподавал. Пришел как-то домой пьяненький, пишу, буквы разъезжаются. «Женился бы ты»,— это старуха-то математичка говорит. «Пожалуйста,— улыбаюсь,— на ком? Кто из вас согласен?». «Я-то старая, вон молодежь…». «Ну?» — говорю молодой, а я на нее уже давно посматривал. «Не знаю…», — и головы не поднимет от тетрадей. «Даю,— говорю,— тебе, Таисия Александровна, ночь на размышление».
Утром она: «А что, если не шутишь — согласна». (Мы нашей бабке на шесток записку: так, мол, и так, жениться пошли). И вот, значит, 35 лет мы с Таисией вместе.
…Война! Занимался я, председатель колхоза, эвакуацией. Создавали истребительные батальоны, вооружали коммунистов, комсомольцев, брали на учет допризывников. Убирали хлеб, укрывали ценности, ночью на лошадях вывозили магазины в лес.
В июле бомбили. Горели дома, люди, на станции рвались цистерны с горючим. Из больных лошадей, которых нам оставили, подправили мы мерина вороного. Я его больше всех любил. За то, что он один из всех ел горелый овес, черный, как черный кофе. И он не боялся бомбежки. Бревна тащить под блиндажи, продукты в лес, в разведку в соседние деревни — все он. «Ворон, ворон» — позову его, и он трется мордой. Ласковый был.
Да, так в райкоме мне сказали, пойдешь в тыл к немцам, партизанские отряды будешь организовывать, родных отправь, скажи, что в командировку едешь дней на двадцать.
И с Таисией, и с Виктором — сыном, и с матерью я вроде как и не попрощался, дескать, в самом деле — в командировку, на несколько дней. А новый председатель колхоза Барабанщиков, я его вместо себя оставил, все говорил мне: «Да успокойся ты, не волнуйся, отправлю я твоих, успею. На твоем же мерине».
…В Залучье впервые увидели фашистов. По три в колонне — сапоги, зеленые брюки в голенища заправлены, френчи зеленые — рукава закатаны и грудь нараспашку. С автоматами.
…Ну, так вот, кончается моя «командировка», мои 20 дней. И тут — бой в Кузьминском. Наши раненые отползли, почти вся деревня уже врагами занята, только кусочек самый, где мой дом, еще свободен. Где семья? Думаю, повесили всех. Я — к Трофиму, к командиру: пойду в деревню, не могу. Он мне: «В доме документы остались?» — «Не помню. Протоколы комсомольских собраний». «Сожги дом». Я — во двор. Перины валяются, пух летит, горшки, ухваты раскиданы, на полу — фотографии. Ведра, коромысла брошены. Тут — две мины в крышу!.. Выскочил. Спички достаю — руки дрожат, не могу. Свой собственный дом и сарай поджигать… Сам ведь, этими вот руками строил, с 22-го года пять лет строил, по венцу, по бревну. Полыхнуло. А во дворе еще пять ульев стояло, пудами мед с улья брали. Такое богатство немцам остается… Вылил я ведро воды на улья, чтобы пчелы меня не покусали, и… схватил горсть меда в две руки. Думал, все меньше останется… И так под прикрытием горящего дома побежал с медом в руках. Взрывы кругом, стрельба. Упаду, поднимусь, снова упаду. Когда прибежал к нашим, к Трофиму, мед мой — как ком травы. Мне за всю жизнь так тяжело не было, как тогда, семья потеряна, дом свой сам сжег, и… даже мед вот не донес. Пососали мы его — грязь. Обнял меня Трофим за плечи…
Потом, видим, по лесу женщина бежит. Ширкина Марья — мать секретаря райисполкома, соседка. «Твои-то,— кричит мне,— уехали. На мерине твоем…» Ворон, ворон!..
Как воевали, я тебе рассказывать не буду. Об этом знаешь. Я был, значит, командиром разведки, потом командиром партизанского отряда. Сколько обозов, дорог, мостов, эшелонов взорвали… Ну, ты это тоже знаешь, фашисты заранее выбрали дерево, на котором собирались меня повесить. В действующей армии довелось повоевать: однажды партизанам приказ дали — вывести пехотный полк из окружения. И мы — три учителя, три Владимира, выводили… Об этом, кстати, потом поэма в армейской газете была напечатана. Так вот, я прорывался с батальоном автоматчиков. И уже потом больше месяца воевал с ними. Было нас около семисот, осталось — тринадцать.
…Какие люди у нас были! Командир отряда — Полкман Мартын Мартынович. Эстонец. Борода вся в седине, было ему тогда лет 65. Двое сыновей его воевали, один, причем, в его отряде. У озера Белого ранило Мартына. Мы отступали. Думали, погиб командир. А Маша Шувалова, медсестра, девчонка, лет семнадцать ей, привязала его к парашютным стропам и вытащила с поля боя. А бой жестокий был. Несколько дней лежал он без сознания, шесть осколочных ранений… Врач партизанский вытащил один из осколков,— оказалось, еще с гражданской войны. 20 лет в себе носил, вторую войну с ним воевал. Удалили нашему Мартыну Мартыновичу глаз, и мы очень все жалели, что приходится расставаться. А он вдруг к ноябрю из госпиталя к нам вернулся. «Сыны мои воюют,— говорит,— а я что?» И стал учиться стрелять с левого глаза.
Машу Шувалову, спасительницу свою, как дочь, любил. Маша все время на груди две гранаты носила, на ремнях. И вот однажды шрапнельный осколок попал прямо в детонатор. Машу — пополам… Что было с Полкманом!.. Плакал, как ребенок. Хоронили Машу, дали залп. Смотрю, Полкман упал. Я думал, плохо ему. Подбежали — не дышит, кровь на груди… Расставили всех, кто как стоял во время салюта. Определили, откуда и кто стрелял. Нашли сукиного сына… Под гром салюта пулю выпустил в командира…
Да, а о семье так ведь ничего и не знал. Помню, 4 января 43-го года сидим в разрушенном доме, в подвале. Провод полевого телефона горит вместо лампочки. Раздают нам тыловые посылки. Распаковываю — две сороковки портвейна, кусок свинины, булочка, четыре платка, кисет с табаком. Письмо: «Воину действующей армии. Вам пишет инженер-конструктор завода «Уралмаш». Как дела на фронте? Сколько фашистов убиваете? Какие потери? В чем нуждаетесь, не стесняйтесь…» Я отвечаю, мол, партизан, а не воин действующей армии. А нуждаюсь вот в чем: где моя семья, узнайте. Вроде уехали в сторону Урала…
Получаю новое письмо: «Проверила все контрольно-пропускные пункты… Все ваши живы и здоровы — в деревне Занино Краснополянского района». И пишет: «Разрешите, я теперь уже прямо вам буду посылки отправлять».
Фашистов отогнали, я демобилизовался и снова ушел в леса — разминировали все вокруг. Долго в лесах были. Помню, 13 мая к вечеру вернулись. Таисия — мне на шею: «Война кончилась!» — «Как? — говорю.— Когда?» — «Девятого»,— говорит.
…Был вечер, потом — ночь, потом было утро и снова — день. И Владимир Иванович все рассказывал — рассказывал… Потом мы пошли с ним побродить по городу. Остановились у памятника героям-освободителям. Кухарев тяжело смотрит на золотистые буквы, потом поднимает голову, расправляет плечи, и богатырское еще с виду тело хрустит и ломается, как сухая солома.
— Это ничего, хуже бывает, не могу ни рук, ни ног поднять, ни повернуться, ни согнуться. С той поры все, в лесах и болотах поотсырел…
К вечеру возвращаемся домой, на тихую, по-деревенски уютную улицу Мира. Приходит из школы Таисия Александровна.
— Володя,— зовет она мужа,— ох, Володя, не могу, послушай, что у нас в школе-то случилось!.. Забегает сегодня Нюра, Семеновых дочь, да ты их знаешь. Махонькая такая, и знаешь, что говорит? Таисия, говорит, Александровна, а война еще когда-нибудь будет?.. «Когда-нибудь» — ты понимаешь?..
* * *
Сейчас Кухарев возглавляет Старорусский комитет ветеранов войны. «Комитет проводит большую военно-патриотическую работу — записано в книге «Эстафета добрых дел».— За последние годы разысканы 146 участников партизанского движения. Установлено 13 памятников, 550 обелисков и 11 скульптур. Ветераны выступают перед учащимися школ, призывниками, молодежью города».
Когда Владимир Иванович выступает, каждый раз волнуется и говорит то ярко и сочно, то вдруг декларативно, штампами. Он, например, говорит: «Нельзя бросать товарища в беде!» Лозунг, штамп. Но я-то знаю, что стоит за этим. Вспоминаю больного соседа Михаила Румянцева, его прохудившийся дом.
Он, например, говорит: «Надо любить дело, а не себя в деле». И я вспоминаю. В начале тридцатых годов работал он в Карамышевской МТС, редактором многотиражной газеты. Ни шрифтов, ни печатной машинки, ни бумаги. И… ни зарплаты. В эмтээсовской смете не предусмотрена была зарплата. Ехать в Ленинград обратно, выяснять, в чем делю? Некогда было. Работал без зарплаты. Ездил на подножках, а кормился — копал картошку на уже выкопанных участках.
«Надо быть честным»… Было время, когда в погоне за цифрами иные районные руководители, показывая личный пример, закупали масло и сдавали его на маслозавод. Десятки килограммов масла на бумаге переводились в центнеры и тонны молока. Потом это же масло с завода снова поступало в магазины… И так — по кругу. Кухарев, работавший тогда первым секретарем Мошенского райкома, отказался от обмана. В областной газете нарисовали на него карикатуру: отстающий…
Еще он часто говорит о дружбе, землячестве, родстве людей. Я вспоминаю, как старорусские пионеры оказались проездом в Москве, Кухарев учился тогда в Высшей партийной школе. Никого из детей он не знал, но услышал: земляки! И все два дня мотался с ними по музеям, выставкам, метро, в зоопарк.
Когда он, выступая, говорит о том, что от нас всех зависит, будет ли, нет ли, война, за всем этим стоит пережитое, личное.
Был он уже в годах, пошаливало здоровье. И вот пригласили его в горвоенкомат сняться с военного учета. Полковник долго жал ему руку, благодарил за все, что он сделал для Родины. Владимир Иванович пошел к дому, на середине пути остановился… и вернулся в военкомат. Встал в дверях, сутулый и весь уже седой.
— Давайте погодим,— сказал полковнику,— время такое… может, я еще пригожусь…
Полковник еще раз пожал ему руку.
С военного учета он еще долго не снимался: читал газеты, где-нибудь да неспокойно.
…Однажды Кухарев заваривал себе и приятелю чай, смотрит,— крепко получилось, черно в стакане. Попробовали, оказалось, он туда марганцовки всыпал. Посмеялись и забыли. Но в другой раз пошел на охоту, видит — птица, и прямо на него летит. Выстрелил — летит, еще раз выстрелил… Не понял ничего, пока стрекоза на нос не села. Опустился он тогда на мшистый пень и задумался.
На другой же день сам пошел в военкомат сниматься с учета.
Он туда потому пошел, что сын его, Виктор, заканчивал в тот год военную академию.
г. Старая Русса
1973 г.