top of page

Другая война

                29 января 1998 года «Известия» (№16) рассказали о судьбе Петра Васильевича Зоткина. Называлась публикация «Печник Зоткин». Речь шла о малой частице войны, ее задворках. В рабочем батальоне Зоткин тянул в степи железнодорожную ветку на Сталинград.

                В основе публикации было письмо Петра Васильевича в редакцию. «В июне 1942 г. собрали нас в военкомате человек 20 нестроевых. Кто хромал, кто глуховат или полуслепой, с грыжей, геморроем, язвой желудка. У меня были неполадки с сердцем».

                Рабочий батальон, в котором оказался Зоткин, находился в системе Главного управления лагерей. Нестроевых полуинвалидов отправили на фронт через военкомат, как через суд, в ГУЛАГ. Невиновные и заключенные, бесконвойные и подконвойные строили железную дорогу на Сталинград вместе. Грязные, завшивевшие, голодные. От голода и морозов умирали штабелями! Зоткина спасло то, что он — крестьянский парень, жестянщик, печник, взял с собой из дому вместе с харчами инструменты: ножницы по металлу, молоток, плоскогубцы, оправку. Те печки, которые он сложил в палатках и полуземлянках, многим спасли жизнь.

                В августе, до Зоткина, на хуторе Паньшино шли жестокие бои, наших полегло очень много. Но все же в боях, от немецких пуль погибло меньше, чем от холода и голода.

                Зоткина привезли однажды обмороженного и хотели сбросить в штабеля покойников, но он зашевелился и пополз к землянке.

                От читателей пришло много благодарных писем. Замечательный отзыв прислал Анатолий Приставший. Благодарность «Известиям» за публикацию — это, по существу, благодарность Зоткину за его жизнь.

Восемь школьных тетрадей

                Перед публикацией Петр Васильевич вдруг объявился в Москве, 75-летний, больной. В фигуре, во всей стати легко угадывалось былое могущество: высок, мощная голова, крупные черты лица и огромные кисти рук, привыкшие делать на земле любое дело.

                Как был всю жизнь, так и остался стеснительным, даже застенчивым. Во всем облике — сочетание прочности и печали, как будто вся жизнь была потрачена на ее издержки.

                — Нас раскулачили, и отца арестовали. Мать с годовалым Витькой бежала из дома. Мы жили на хуторе Селяевском, здесь же, в Сталинградской области. Мать собирала на железнодорожных путях уголь — и согреться, и на продажу, жить-то надо. И в декабре 33-го ее перерезало поездом. Годовалый брат был с ней, он пропал. Вернулся отец — ну какие мы кулаки, устроился механиком на МТС. Но в 1937-м его снова арестовали и увезли в Михайловку, там был отдел ГПУ, отца обвинили во вредительстве и там, в Михайловке, расстреляли.

                Пятеро детей остались сиротами и «врагами народа». Умирает дед, разбитый параличом, умирает от скарлатины брат.

                Петя Зоткин, маленький, раздавленный нищий, в слезах ходит по деревням с протянутой рукой.

                Петр Васильевич привез в Москву дорогое наследство — дневники-воспоминания: восемь толстых, клеенчатых школьных тетрадей в клеточку. Теперь свои скудные слова о чужой жизни я могу заменить его несравненной дневниковой прозой. Вот смерть деда, который помнил еще крепостное право и не мог смириться с новыми бесхозяйственными хозяевами.

                «Побитая неподогнанным хомутом холка лошади, натертая ярмом шея быка доставляли дедушке страдания.

                Он собирался лечь на печь и упал. Я испугался, мне показалось, будто Бог вылезает из иконы. Пригляделся — нет, на месте. Слезы залили глаза, и опять зашевелился Бог в иконе. Но тут вбежал дядя Иван Устинович, и видение пропало. Дедушка умер ночью, не приходя в сознание».

                «Сколько трагедий принесла коллективизация! Дворы стояли пустыми. Огороды заросли бурьяном, сады обгладывались скотиной. Люди умирали под заборами, в опустевших хатах.

                …А грачи неслись на тополях и вербах в Дробовском саду».

                «Я не помню в деревне личного строительства. Не было оконного стекла, гвоздей. Даже ламповых стекол. Да и керосину не достать. Зато военно-патриотическая пропаганда была на высоте. «От тайги до Британских морей Красная армия всех сильней». Любого врага мы разгромим «малой кровью, могучим ударом».

                «Как и все мальчишки, я мечтал о подвигах, с завистью смотрел на военных, особенно на летчиков».

                «22 июня 1941 г. Магазины пустые. Даже лавровый лист исчез».

                «В сентябре начался поток беженцев. Грязные, завшивевшие, голодные, изможденный скот падает.

                …А через некоторое время потянулось воинство, человек с тысячу. Одеты во что попало, на плечах лопаты, большинство в лаптях. По малой, да и большой нужде от дороги не отходят, не стыдясь усаживаются у всех на виду. Так я увидел «рабочий батальон»!

 

                Зоткин начал писать воспоминания, когда ему было уже под шестьдесят. Писал четыре года. И все-то он запомнил, по дням, и какая была погода, и откуда дул ветер, имена и голоса сослуживцев, и все звуки войны и мира. Вот последние допризывные дни.

                «В зарослях оврагов по ночам заливаются соловьи. На пустошах цветет разнотравье, во влажной тени ландыши. Мы уже отсеялись, начали косить сено. И вот — повестка… …Бабушка закричала, бросилась заводить тесто, готовить служивому сухари».

 

                После того как Зоткина посчитали за мертвого, а он оказался еще живой, его дважды укладывали в госпиталь. Дали месячный отпуск домой — то ли помирать, то ли прийти в себя. Он не знал — живы ли близкие, и кто в деревне — немцы или наши.

                Как то тысячное воинство в лаптях, он был грязный, оборванный, завшивевший. Но возвращался один, не в толпе, и был при смерти.

                …Однажды после войны в черноморскую бухту спустился молодой водолаз. На глубине, в темноте он вдруг увидел стоящих мертвецов. Водолаз чуть не сошел с ума в этом лесу. Оказалось, немцы привязывали к ногам моряков камни и сбрасывали их в море.

                Теперь представьте дорогу, по которой возвращался домой Зоткин, дорогу, вдоль которой стояли покойники…

                «Вдоль дороги валяются трупы людей. Оказывается, по этой дороге гоняли в плен румын, ну и приотстававших расстреливали. А «смельчаки» мальчишки навтыкали их в снег, где ногами, а где головами. Воронье клюет трупы».

                Провожали Зоткина на войну соловьи в зарослях оврагов, а встречало воронье. Так он брел, плелся домой, полумертвый между строем мертвых, и ни близкие, ни друзья, ни один человек в деревне не узнал его, своего освободителя.

                Кажется, эти подростки, втыкавшие мертвецов в снег, искалечены войной навсегда — сдвинутую душу на место не вернуть, и никогда уже потом не будет покоя ни им самим, ни другим от них.

Самородок

                «Печник Зоткин» — заголовок частный, привязанный к месту события. Конечно, и потом, на всех военных дорогах он был занят печным делом — в землянках, блиндажах, товарных вагонах, разбитых избах на полустанках, в открытом поле.

                Но был Зоткин и жестянщик, и столяр, и плотник, и электрик.

                На фронте пришлось ему быть и топографом, и архитектором оборонительных рубежей, и писарем, освоившим делопроизводство, и хозяйственником-снабженцем. Когда рота готовилась к очередному привалу, Зоткина с бойцами посылали в деревню вперед. Ему удавалось всегда и со всеми договориться, потому что в хатах он чинил любые часы — настольные, настенные, карманные, ремонтировал швейные машинки, сепараторы, маслобойки. Мастерил ведра, тазы, самогонные аппараты. Стелил в избах полы, подправлял изгороди. Чинил старые колхозные трактора и машины.

                Встречаются такие крестьянские самородки, которые всегда незаменимы и всем нужны. Взводные и ротные командиры брали его себе помощником во всяких делах.

                По той железной дороге, которая была вымощена трупами рабочего батальона, шло потом наступление на Сталинград. После битвы на Курской дуге «он снимал мины», в топких белорусских болотах гатил дороги, под огнем наводил мосты для наступления.

                — По нашим спинам шли и ехали, а мы готовили землю.

Разминирование

                «Я назначен командиром отделения, получил свое минное поле. Впереди идет представитель взвода разведки, за ним мы, по волчьи, след в след. Мины не выковыриваются из сухой, слежавшейся земли. Лопаткой «срываем» мину с места, веревками тянем.

                Под вечер весть: подорвался Чернов. Он был огромного роста, до войны работал сталеваром. Недавно получил письмо: вся его семья — жена, сынишка и две дочки погибли в Сталинграде от прямого попадания бомбы. Жизнь для него потеряла смысл. Я пытался убедить его, что он не старик, семью еще наживет. Но он не реагировал. И вот при неизвестных обстоятельствах у него в руках взорвалась ТМД-20, и от него собрали только опаленные кусочки.

                Утром, выковыривая мину, сдури подорвался мой одногодок Черняков. Подряд две страшных смерти».

                «Подходит Грачев, в руках у него заляпанная землей противотанковая граната. Взводный с ругней: как ты посмел поднимать? По инструкции запрещалось прикасаться к ней без флажка. Любой толчок может привести к взрыву. Грачев презрительно скривился: «Не минеры, а стадо баранов, от любого куста шарахаются!» И не опустил, а бросил гранату под ноги. Раздался взрыв. Вместо Грачева — куча стонущего мяса. Взяться не за что, а живой.

                Вдруг сзади: «А Котлунов мертвый». Он стоял рядом со мной, не успел упасть. В виске — осколочек граммов пять.

                Грачев прожил часа два. Был в сознании, выл, стонал, но ничего не видел и не слышал».

                «В соседней роте по разминированному месту пустили трактор, и он подорвался. Командира роты разжаловали и отправили рядовым в штрафной батальон.

                «К вечеру, после работы отделение молодежи вместе с командиром отклонились от маршрута и кучей пошли напрямик. На глазах товарищей напоролись на фугас. Ни одного из 12 человек не осталось в живых! Таких потерь не было ни в одной роте».

                «…Я выдернул взрывателей штуки три-четыре. Подхожу к следующей мине — лежит не по инструкции, крышкой вверх. Мина в снегу, руки замерзли, поленился переворачивать. Дернул за боек взрывателя. Чека ослабла и выпала в снег. Тяну, взрыватель не идет. А пальцы сводит судорогой, удержать не могу, ползет взрыватель из пальцев. Надо достать чеку, но ее в снегу не видно. Крикнул Ваське: «Достань чеку». Он глянул и весь побелел. Справился со столбняком, дрожащими пальцами вставил чеку в отверстие.

                А я руку оторвать не могу. Подошли ребята, трут пальцы.

                Отогнал всех, нашел свои запасные чеки, пошел за взрывателем со страховкой.

                Ночью, во сне несколько раз взрывался. Товарищи увидели на висках седые волосы.

                Это в двадцать-то лет».

                «Подул теплый ветер. Из-под мин снег растаял, и они висят на проволоках от взрывателей и раскачиваются. От ветра некоторые самопроизвольно взрываются! …Адская работа».

                После всех разминирований посчитали потери. Более одной трети роты.

* * *

                «Ударили морозы, жить в палатках невозможно. В землянках уютно, только мышей — тучи. Мыши дохли везде, даже за пазухами спавших. От них стали заражаться люди. Многие в нашей роте заболели неслыханной ранее «туляремией» — мышиным тифом».

                «Прихожу в землянку, сушу на печке сухари. Мыши носятся, норовят с раскаленной печи стащить куски. Высушил, сложил в вещмешок. За веревку повесил посреди землянки, лег спать».

                Хитер солдат, а мыши хитрее. Через 2—3 часа Зоткин проснулся от шороха и писка. Зажег каганец — вещмешок раздулся и ходит ходуном. Сорвал его и со злостью стал бить по бревнам.

                Поубивал мышей, мешок вывернул и повесил на шест.

                Но как же они забрались туда? «Свет не погасил, лег наблюдать. Ползут мыши плотной лентой. Крайняя доходит до гвоздя, где висел мешок, цепляется задними лапами, раскачивается вниз головой, следующая цепляется за матку, идет дальше. Более половины шлепаются на пол. И опять выстраиваются в очередь».

                С потолка свисает мышиная гирлянда. Бессонная ночь.

Полководцы

                «Ночью углубляем траншеи, а днем заплетаем стенки и рубим сруб для наблюдательного пункта.

                Перед вечером подъехали броневики. По траншее бежит майор и приказывает очистить траншею, нерасторопных за шиворот выбрасывают наверх. Ну а мы, видя такое, повыскакивали сами.

                По траншее идут человек 20—25. Впереди и сзади по три автоматчика, а посредине почти одни генералы, среди них и Жуков Г. К. Один, в звании генерал-полковника, жалуется на недостаток артиллерии, отсутствие авиации. Жуков обложил его трехэтажным матом и бросил (дословно не помню, а смысл не забуду): тебе пять маршевых рот присылали? Пришлем еще десять, но атаковать обязан беспрерывно.

                Вот так! Пушечного мяса достаточно, зачем тебе еще пушки?»

                И авиация — зачем?

                «Ставили мост через Днепр. Немцы постреливают.

                И вот через наш мост прошло батальона два пехоты, все изможденные, испуганные, подавленные. Многие из госпиталей. Развернулись в цепь, пошли. За полкилометра до горы из немецких ДОТов на горе ударило несколько десятков пулеметов, заговорили минометы. За считанные минуты положили всю цепь.

                Опять через мост прогнали такую же пехоту. И точно так же всю цепь положили.

                Пошла новая пехота. И только тут вынырнула девятка наших самолетов-штурмовиков. Они засыпали стреляющие ДОТы реактивными снарядами, и цепь беспрепятственно заняла гору.

                Убитых на наших глазах раздели догола и штабелями сложили в могилу».

                «Наших мертвых хоронили раздетыми до белья, иногда ретивые стаскивали и хорошее белье. Закапывали в одну могилу до пятидесяти человек.

                Немцы каждому копали могилу, хоронили полностью одетыми. Могилу огораживали березовыми оградками, ставили березовый крест, под крестом на холмик клали каску. Обмундирование в земле портилось, а сапоги хорошо сохранялись. Мы же обувью страдали неимоверно. Так вот по вечерам хлопцы отправлялись потрошить немецкие могилы. Я не охотился: был брезглив».

                «Пришли ночевать в село, возле которого были бои. Валяются наши убитые, одетые в свитки, лапти. Нашли двух немцев, уже раздетых, без сапог. Местные жители среди убитых находят своих. Полевой военкомат забрал их за два дня до боя, и они прослужили в доблестной нашей армии ровно сутки, и тут же — в бой».

                «Мы двинулись по лощине вдоль немецкой обороны. Белеются какие-то бугорки. Направились к ним. А это наши солдаты, 11 человек, целое отделение. Как шли на лыжах цепочкой, сержант впереди, так и легли, не нарушив строя. Нарвались на пристреленный участок и погибли от одной очереди.

                Позвали «могильщиков» — трофейную команду. Трофейщики стали раздевать погибших. Я взял шинель и ушанку с сержанта: он оказался моего роста и мой одногодок, сибиряк. В комсомольском билете членские взносы уплачены за февраль. А была середина марта.

                Наконец-то и у меня появилась шинель, но какая…

                А нам и раньше иногда выдавали обмундирование, бывшее в употреблении, с подозрительными пятнами и заштопанными дырками. Теперь мы стали свидетелями, откуда это обмундирование».

* * *

                «По болоту почти по шею бредут солдаты, автоматы подняты вверх. Встречный пулемет режет их настильным огнем. Хорошо видно, как иногда падает автомат и пропадает голова.

                Это по болоту идут штрафники. А пулеметчик — в ДОТе.

                Штрафники приостановились, затаились за камышом.

                Тогда от нас в рупор раздалась команда, рассыпанная матюками. Застрочили по болоту наши пулеметы — нашим в спину. Штрафники оказались между двух огней. Движение возобновилось.

                На бреющем полете из-за леска вынырнул наш ИЛ-2. Под крылом вспыхнул огонь, около дота раздался взрыв, пулемет замолк.

                Оставшиеся в живых штрафники выбрались из болота и побежали к доту. Он оказался разворочен, там был один пулеметчик, прикованный цепью к доту. Этот пулеметчик был русским».

                Одно из самых отвратительных воспоминаний — заградотряды.

Скрипка

                «Меня послали выколачивать подводы, нужно подвозить лес, перемещать грунт. А люди живут бедно. Одеваются в домотканые дерюги, хлеба не хватает. Отнимать подводы стыдно. А что поделаешь? За нами надзор.

                В роту прибыло пополнение, помкомвзвода стал ст. сержант Чалбаш, из удмуртов или марийцев. Он был членом партии (у нас большая редкость), очень заносчивым, выставлял себя утонченной личностью. Таскал полевую сумку и… футляр со скрипкой.

                Даже на нас, не слышавших ничего, кроме расстроенной гармошки, его музыка производила гнетущее впечатление. Он всегда винил гнилую погоду и отсутствие «настоящей» канифоли.

                Сидим мы вечером около казармы, отдыхаем. Выходит Чалбаш со скрипкой, начинает упражняться. От скуки подкидываем реплики. И вот из одной стодолы к скрипачу робко приближается старичок лет пятидесяти, заросший, с жиденькой бороденкой, в домотканой, грубой, поношенной свитке. Постоял, послушал, осмелел: «Товарищок, позволь поглядеть на музы́ку», — «Чего тебе?» — это Чалбаш. «А говорю, позволь подержать вашу скрипочку».— «Руки сначала научись мыть!».

                Тут вступила братия: «Чалбаш, хуже тебя никто не сможет издеваться над инструментом».

                С огромной неохотой передает. «Смотри, дед, не порви струны».— «Будьте спокойны, как малое дите держать буду». Легонько, пальцем подергал струны: «Самую малость отпущу вот эту и вот эту». Чуть-чуть покрутил, легонько коснулся смычком струны и извлек еле слышный звук. И… вдруг заиграл что-то такое печальное и торжественное, что у всех дух захватило!..

                Он оборвал игру на самой высокой ноте и подал скрипку владельцу: «Спасибо, товарищок, очень хорошая музы́чка»,— и повернулся, пошел согнутый, жалкенький, тщедушный. Мы и рта раскрыть не успели. А когда обрели наконец дар речи, его уже поглотила стодола.

                От Чалбаша требовали догнать старика и отдать ему скрипку, пусть доставляет наслаждение людям.

                А мне последний мотив врезался в память…».

Предатель

                «Заходим в хату. На чурбане сидит мужичок лет сорока, без обеих ног. В хате пятеро детей от восьми лет до грудного возраста. У печки возится хозяйка.

                Хозяин болен грыжей, в армию призван не был, служил на почте связистом. Наши в 1941-м откатились стремительно. Пришли немцы, всех вызвали, указали, кто где должен работать. За отказ лишали земельного надела, а некоторых угоняли в Германию. Жена только что родила, детей уже четверо. И он пошел натягивать провода.

                В лесах появились партизаны, стали рвать провода. Немцы заставляли местных работников восстанавливать связь. Партизаны пришли к нему домой, потребовали, чтобы он сам рвал провода. И вот он ночью честно порвет, а утром идет восстанавливать.

                Один раз он порвал провода, днем пошел восстанавливать, а на его же следах партизаны поставили мину, и он остался без ног.

                Немцы его вылечили, помогли продуктами. Пришли наши, потаскали и оставили в покое.

                Теперь пенсии никакой, и он потихоньку зарабатывает на пропитание, делает из дюралюминия гребешки и расчески. Самолетов разбитых вокруг много, дети натаскали дюраля, напрятали. Года на три хватит. А там детишки подрастут, помогать будут.

                …Уходя, я думал, как же будет с детьми? Ведь на них все время будет висеть клеймо «дети предателя». Кем они вырастут? И кто в этом виноват?»

Освободители

                «Тянулись ободранные войной места. Разрушенные города, в которых не угадывались даже кварталы».

                «Стоим в селе. В кучке ржущих солдат мечется бабенка, причитает. Подходит ротный политрук: почему шум? А бабенка все норовит с одного солдата стащить плащ-палатку, упоминает голых детишек. Действительно, замечаю троих детей, двойняшек лет по пяти и двухгодовалого мальчика. Животики вздутые, ножонки кривые, тоненькие, почти совсем голые.

                Выясняется: солдат предложил бабенке поиграться, за это обещал плащ-палатку; а чтобы у женщины сомнений в оплате не было, палатку предложил подстелить под спину. Бабенка клюнула, и с ней поиграли все, кому была охота, а потом и палатку выдернули. Так она насчет изнасилования претензий не имеет, а вот плащ-палатку требует вернуть, как было договорено».

* * *

                «В Польше нас заставили привести себя в божеский вид: пришить пуговицы, заштопать дыры, побриться, постричься. Ведь мы начинаем выполнять освободительную миссию! Из строя не выходить, на привалах не гадить где попало, в туалет ходить в отведенное место, потом закидывать его землей. Как только приближаемся к населенному пункту — команда: подтянись, подравняйсь, запевай! Ну а запевалой-то, конечно, Зоткин. Но я сбежал в магазин.

                Мой «подменный» не нашел лучшего и затянул времен гражданской войны: «Как дралися мы с поляком от рассвета до поздна». Командир орет: «Отставить!» Замешательство. Я ввертываюсь на место и не переводя дыхания: «Мы идем за советскую Родину нашим братьям по классу помочь…».

                «Приехала в роту на Виллисе женщина-еврейка в звании генерала от медицины. Приказала привести медиков из соседних рот. Нам приказали, сняв штаны, проходить мимо нее.

                Выступила: Враг любыми средствами пытается ослабить нашу мощь. А в Польше привлек и проституцию. Количество венерических болезней растет. Верховный издал приказ венерических больных военнослужащих отправлять в штрафные батальоны. «Хотите живыми вернуться, не смейте к полячкам соваться, каждая вторая больна венерической болезнью».

                Не знаю, правда это или нет. Но я к рискованным женщинам не тяготею. От случайных связей держусь в стороне всю войну. Около меня сколотилось несколько девчонок, и я их прикрываю от солдатских грубостей».

                «Сидим мы вечерком с польскими девчатами на лавочке. Въезжает на улицу наш танк Т-34. Молоденький младший лейтенант спросил, кто торгует самогонкой. Я указал на хату. Они подъехали, зашли. Слышу, как ругается один из танкистов, полезший за чем-то в танк. Тут проезжает виллис, в нем майор-интендант. Полячка увидела машину и выскочила на улицу с криком: «Грабят!». Майор остановил машину и, не вылезая, спрашивает, кто кого грабит. Полячка показывает на вылезавшего танкиста. Танкист обозвал ее спекулянткой, предложил по-хорошему заткнуться.

                Майор взвился, почему он так ведет себя в присутствии старшего по званию. Танкист предложил майору двигать своей дорогой, тут уладится и без него. Майор заорал: «Стань смирно, доложи, из какой части!» — «Катись к чертовой матери, тыловая крыса», — ответил танкист и пошел к хате.

                Майор выхватывает пистолет и стреляет в танкиста. Тот падает. Из хаты выскакивают остальные танкисты.

                Виллис срывается с места. Танкисты хватают товарища, засовывают в танк и бросаются в погоню. В лесу слышим два пушечных выстрела. Все наши солдаты, бывшие на улице, бросаются в лесок. В полуметре от дороги находим развороченный виллис с мертвым майором и шофером».

После войны

                «Мысли уже переключаются к послеармейской жизни. Как наверстать то, что потеряно в войне. Хочется получить образование, занять достойное место среди людей, обзавестись семьей, но чтобы и тебе, и около тебя было бы всем хорошо, ты был бы опорой для ближних, а ближние подпирали бы тебя. Кругом все так зыбко, неустроенно. А по женской ласке соскучился очень сильно».

                …Были у нас толковые и честные офицеры, талантливые полководцы. А все же войну переломил и все превозмог — Зоткин. За долготерпение в этой чудовищной войне, за каторжный труд, за седые волосы, за то, что сумел выжить физически и сохранил душу, Родина наградила его медалью «За боевые заслуги». И это все.

                Война еще продолжалась. Петра Зоткина в числе лучших отправили в офицерское саперное училище под Москвой.

                Так бывало: в войну выживали после смертельных ран — на воле, на нервах, а потом, после войны, умирали.

                В училище у Зоткина открылись язвы на всем теле, стали отекать ноги. Его поставили в караул у Красного знамени. И Зоткин не выдержал двух часов, упал без сознания.

                Жили в землянках. Голод.

                «Курсанты убегали в самоволку, грабили окрестных жителей. Воровали из складов, из столовой. Воровали в казармах даже обувь друг у друга. И в части заработал военно-полевой суд. Курсантов заводят в актовый зал. В президиуме командир части, нач. контрразведки и замполит. Выводят провинившихся. На наших глазах срывают погоны, награды, зачитывают приказ об отправке в штрафные батальоны. На моей памяти осудили около ста человек».

                После училища Зоткин продлевает службу в армии. Его воинская часть — возле Мосфильма. Он занимается снабжением, слава о снабженце выходит за пределы части. После окончания службы Мосфильм уговаривает его пойти работать к ним, на киностудию, к Зоткину сватаются красивые и богатые москвички, чаще всего — вдовы. (О, сколько служивых осталось тогда в Москве).

                «Я не оценил их благосклонности. Хороша Москва, да не для нашего брата». Он побоялся оказаться прихлебателем.

                После службы вернулся Зоткин к себе в деревню, потом в Краснодарский край. Заочно закончил педучилище, пединститут. В сельской школе вел физику. Вокруг грязь по колено, своего дома нет, на кауром хромом коньке ездил получать зарплату за 40 километров.

                «Когда же наладится моя жизнь? И наладится ли?»

                Его класс физики был одним из лучших в районе. Зоткина часто переводят в другие деревни, станицы, аулы — укреплять отстающие школы. Чаще уходит сам — от пьяниц-директоров, партийных функционеров, занимавшихся прежде раскулачиванием, служивших в войну в заградотрядах.

                Зоткин отказался вступать в партию.

                «Все внимание переключили на Ленина». «Ленин хорошо, а грамотность лучше», — сказал я.

                У Зоткина отобрали уроки физики. Вместо белой рубашки с галстуком он надел синий халат и стал учителем труда.

                Здесь обрывается последняя, восьмая тетрадь воспоминаний.

* * *

                Конечно, власть — одно, а Родина — другое. Родина — это и трава, и деревья, и листья.

                И все же. Родина и власть гипнотически сравнялись, так как всякая власть все делает от имени Родины.

                От 1917 года и до нынешних дней много писано о гражданах, недостойных своего Отечества. А бывает ли исторически так, что Отечество недостойно своего гражданина?

                После войны советская власть производила духовные эксперименты над Зоткиным, как немцы в войну физические эксперименты в лагерях.

 

                «Учась в педагогическом училище, уже после войны, я писал сочинение о классовой борьбе при коллективизации по роману «Поднятая целина». Отличие меня от Тимошки, сына Фрола Рваного, было то, что Тимошка на 10 лет старше меня, да у него была винтовка, из которой он, дурак, стрелять не умел.

                Чувства же у нас были одинаковы.

                Не знаю, можно ли остаться нормальным человеком, пережив это? Я писал о вредителях, мешавших коллективизации, сам своей жизнью изведавший, во что обошлась народу коллективизация. Как можно самому лгать на себя? А я лгал, чтобы выжить. И не только тогда.

                Меня надломили, вынудили лгать, но подлецом не сделали. В самое тяжелое время не удалось заставить меня отречься от отца. Даже ни разу не улучшить свое положение за счет ближнего».

* * *

                «Сверстники мои были куда как удачливее меня».

* * *

                «…Он оборвал игру на самой высокой ноте и подал скрипку владельцу. И повернулся, пошел согнутый, жалкенький, тщедушный. Мы и рта раскрыть не успели, а когда обрели наконец дар речи, его уже поглотила стодола.

                Мне мотив врезался в память, и услышал я его уже после войны в Москве на концерте какого-то известного скрипача.

                Назывался мотив — «Полонез Огинского».

                Мотив.

                И эту тень я проводил в дорогу

                Последнюю — к последнему порогу,

                И два крыла у тени за спиной,

                Как два луча, померкли понемногу.

 

                «Мы кормились сухим пайком, сушились взводом у одной печки. Дружили и ссорились. Уставали до смерти. Слушали и пересказывали всякие истории и небылицы и

                …верили в счастливую звезду, хотя бы только для себя».

1998 г.

Последушки:

bottom of page